Мне хорошо, когда я встречаю солнце, стоя на балконе гостиницы; оно выходит прямо из воды, пламенно-красное, не остуженное ночным морем.
Позавтракав, я отправился на базар. Нельзя, попав в Одессу, не побывать здесь. Знаменитый одесский базар! Он похож на все летние южные базары, многолюдные и шумные, обильные всякой снедью и ширпотребом. То, да не то. Только в Одессе так вдохновенно умеют нахваливать свой товар. Вы купите самый обыкновенный арбуз, но в придачу получите и очаровательную улыбку продавца и дюжину остроумных, веселых слов.
В других городах просто торгуют, просто покупают, а в Одессе продают с ожесточенным вдохновением, развлекая и развлекаясь, насмехаясь и над покупателем и над собой. Если ты особенно остроумен, с тобой не будут торговаться. Если же ты торгуешься бесталанно, долго и уныло, то тебе в конце концов не продадут и по самой дорогой цене и еще обругают.
Пирамиды огненно-красных помидоров. Женщины, опоясанные белыми фартуками, в белых накрахмаленных платочках, с щеками, красными, как помидор. Свежая, обложенная льдом рыба. Незамутненные, прозрачные глаза, багровые жабры, серебристая чешуя… Горы нежнейших персиков в бронзово-золотистом загаре, туго налитые соком — притронься к одному из них, он, кажется, лопнет, как воздушный шарик.
Возвращаясь с базара, я свернул на Молдаванку. Как будто ничего особенного. Дома старые, низкие, немало мазанок с акациями под окнами. Подсолнухи, голубятни, мальвы, гвоздики и ночная фиалка за невысокими заборами. И тут, на Молдаванке, на каждом доме, на всем, что видишь, главное, на людях — приметный одесский герб. Так напевно, шумно, с иронией, посмеиваясь над всем и вся, говорят только одесситы, живущие на Молдаванке.
Может быть, вот за этот не больно представительный герб я и люблю Одессу?
Возвращаясь домой, к себе в гостиницу, я забрел в большой внутренний двор. Продолговатое ущелье с одинокой акацией в углу, под которой тщательно взрыхлена и обильно полита черная земля. Вверху — голубая полоса высокого одесского неба. Воркуют голуби, где-то хорошо поют, а где-то сипло надрывается не то Шульженко, не то Утесов.
Четыре этажа опоясаны галереями. Десятки дверей, десятки семей. На галерее второго этажа обедают, едят арбуз, пьют кофе, дуются в карты, бреются, играют в скакалку. Чуть повыше, со смехом и прибаутками пьют пиво, лущат раков, беря их из огромного таза, в котором обычно варят варенье.
Тут же, неподалеку от ракоедов, готовятся к экзаменам две одесситки с толстыми косами. С четвертого этажа галереи два парня, перегнувшись через перила, мечут в девушек бумажных голубей. До голубей ли им теперь? До мальчиков ли? Склонили прелестные головки над учебниками и никого не видят, никого не слышат, не чувствуют. Так ли? О, в двадцать лет можно все видеть, не приглядываясь, все слышать, не прислушиваясь.
Я покинул одесский двор неохотно, с доброй завистью к тем, кто здесь живет.
Был я, конечно, и на Дерибасовской. Хороша эта улица прежде всего своей многолюдностью. Если ты хочешь увидеть друга, живущего где-нибудь на окраине, — приходи вечером на Дерибасовскую, обязательно с ним встретишься, узнаешь самые последние новости, на людей посмотришь и себя покажешь.
Пройдя Дерибасовскую, я свернул на Пушкинскую. Попал к вокзалу. Разумеется, он тоже особенный, с одесским гербом — белый, громадный, настоящий дворец, залит праздничными огнями, как корабль «Россия», входящий после долгого скитания по чужим морям и океанам в родной порт.
Я медленно обошел привокзальную площадь и вернулся на Пушкинскую. Теперь шагал по другой стороне, под шеренгой шатровых деревьев, вдоль непрерывной цветочной грядки, пахучей и влажной от недавно бушевавшего здесь дождя.
Чуть ли не около каждого дома на низеньких скамейках, табуретках и лавочках сидят женщины, мужчины и дети всех возрастов. Где еще, в каком городе, да еще в центре, увидишь такое! Все внимательно и приветливо вглядываются в меня, вот-вот окликнут, позовут к себе: «Эй! Посиди с нами, позорюй, повечеруй!» Жаль, что не окликнули. Подошел бы, позоревал, посумерничал.
Я давно не видел моря, несколько часов, но все время чувствовал его — и на базаре, и на Молдаванке, и на Дерибасовской, и здесь, на Пушкинской. Я слышал его говор в листве каштанов, в лепете акаций, в голубом небе, на лицах людей, в их глазах.
Пушкинская вывела меня к такому месту, где я надолго замер. Не круто, спокойно поднимаются склоны холма, и на нем, на этом холме, стоит одесский театр оперы и балета. Прекрасный вид на этот дворец открывается не только с того места, где я сейчас нахожусь. Подойди к нему с любой стороны — и он тебя обрадует. Я всегда, бывая в Одессе, устраиваю для своего удовольствия своеобразную игру в прятки. Зайду то на одну улицу, то на другую, запутаюсь в переулках и вдруг, будто бы невзначай, внезапно выхожу прямо на эту громаду, прекрасную и с фасада, и с тыла, и с боков.
А сколько я еще не повидал в этот приезд! Не был в Аркадии. Не бродил вдоль теплого моря под обрывистым берегом, на котором пасутся козы. Не был на Лиманах. Не посетил Ближние Мельницы, открытые для меня четверть века назад Валентином Катаевым в его вечной книге «Белеет парус одинокий». Не был в порту, не видел, как жены, матери и дети одесских моряков встречают своих любимых, возвращающихся из-за тридевяти земель. Не был и на футбольном матче «Черноморец»-«Авангард», на котором можно было увидеть еще одну грань одесситов.
Перед обедом, в полдень, вернулся в гостиницу с твердым намерением принять холодную ванну, полюбоваться немного с балкона морем и пообедать.
В вестибюле, около газетного киоска, я увидел человека с коротко остриженной головой, большеносого, с необыкновенно черными, лихорадочно горящими глазами. Когда я проходил мимо него, поднимаясь к себе наверх, он повернулся ко мне и проводил вопрошающим взглядом. Я поднимаюсь по лестнице, а он смотрит и молчит. Преодолеваю ступеньку за ступенькой, а он все безмолвствует.
— Вы корреспондент из Москвы? — спросил наконец стриженый.
Я остановился, подтвердил его догадку и смолк, вопросительно глядя на молодого незнакомого человека. Наверное, это посол Качалая. Выслал разведку.
Мы разговорились. Человек с большим носом и лихорадочно горящими глазами оказался сыном Качалая. Посмотрим, во что выльется миссия Матвея-младшего.
— Вам нравится Одесса? — спросил Качалай.
— Я еще не рассмотрел ее как следует.
Мой ответ обрадовал его.
— Так я покажу вам Одессу! Хотите?
Кощунственные слова! Он покажет мне Одессу!
Не в моих интересах ссориться с Качалаем. Помолчав изрядное количество времени, я с кроткой благодарностью посмотрел на молодого человека.
— А у вас есть время?
— У меня нет времени? Да мне просто девать его некуда. Я же начинающий скрипач, а не мировая известность, не преферансист, не ученый-атомщик, не…
— Ладно, показывайте, — сказал я, — но раньше давайте пообедаем.
Я был отменно любезен, постарался показать, что Качалай мне вполне симпатичен, что я охотно проведу с ним час или два.
Обедали мы во внутреннем, полном солнца дворике ресторана, сделанном не то в мавританском, не то в итальянском стиле. Намытые сверкающие стекла, белизна стен, кадки с цветами, официанты в полотняных накрахмаленных пиджаках, славное одесское небо, синее и теплое. Давненько я не исполнял служебных обязанностей в столь роскошной и непринужденной обстановке.
После обеда я пригласил Матвея к себе в номер. Сидели на балконе, курили, любовались вечерним морем, ясным и тихим, и мирно беседовали.
Я спрашивал, как работает агроном Качалай, чем собирается обогатить науку. Сын, против моего ожидания, рассказывал о трудовой деятельности отца скупо, уныло, с оглядкой.
Я внимательно его слушал, кое-что записывал с заправским видом корреспондента в блокнот, потом прямо, глаза в глаза, посмотрел на Матвея.
— По-моему, вы совсем не любите работу отца. Более того, не верите в его талант агронома-селекционера.